Ок Мельникова, 2013
у нас проблема, Хьюстон.
только давай без лжи во спасение,
иначе сразу отбой.
«все будет хорошо!» — самое хреновое утешение,
гораздо лучше «я не знаю, что будет дальше, но проживу это вместе с тобой».
Хьюстон,
Хьюстон, у нас проблема.
мы взрослеем, грубеем, с головою уходим в быт.
и это давно доказанная теорема:
ничего нет больнее пропасти между тем, кто ты есть, и кем хочешь быть.
мы взрослеем, Хьюстон.
реже чувствуя, реже плача.
чаще оставляем все на автопилоты.
мне страшно, Хьюстон, ты лишь представь, что
лет через двадцать кто-то устроит разбор мной невыполненных полетов.
у нас проблема, Хьюстон.
мы уходим в сериалы, книги, запираем двери,
и для этих сюжетов реальность — фон.
но нужно прорваться, несмотря на то, что в тебя не верят,
ведь песня остается песней, даже если ее записали на диктофон.
Хьюстон,
Хьюстон, у нас проблема.
в новом мире нет места для сказок и бабочек в животе.
ждать счастья, не ждать, вот в чем дилемма,
но тот, кто однажды увидел солнце, сможет выжить и в темноте.
у нас проблема, Хьюстон,
у нас проблема. который год.
у нас проблема: мне дико пусто.
но я верю, Хьюстон, что все пройдет.
Аля Кудряшева (izubr), 2007
И пока тебя под корень не покорежило, не согнуло от ночных неживых звонков, будешь пить себе с Олегами и Сережами, будешь верить в то, что было тобой нагрежено и не ведать, сколько хрустнуло позвонков.
Ты считай их, сколько выбыло, сколько ранило, скольких в панике увел от тебя конвой. Ты уже давно отпела их, отэкранила, ты давно уже решила играть по правилам, но пока еще не выбрала за кого. Может, хватит столько ерничать и пинаться-то, а потом ночами плакать по именам, принимай как есть, любые реинкарнации, ведь пока тебе глумливо и девятнадцато, и тебе пока что нечего вспоминать.
А когда-нибудь ты будешь сидеть на лавочке и честить за нравы местную молодежь. Но сейчас-то на кого ни посмотришь — лапочки, а тебе всегда смешно и пока до лампочки, так иди — пока не знаешь, куда идешь. И пока тебе не скажут порядком явочным подождать у входа с посохом и сумой, будешь девочкой с абрикосовой шейной ямочкой, с золотистой мелкостриженной кутерьмой. И пока везде в кредит наливают кофе там, улыбаются, взлетают под потолок, ты бредешь по лужам этаким Холден-Колфилдом, и в любое слово веришь, как в эпилог.
А тебе такая жизнь на халяву дарится, что грешно ее без пользы сдавать в утиль, у тебя слова блестящие в горле давятся, у тебя такие пальцы: кто попадается, никогда уже не может из них уйти. Ты не лучше всех, обычная, в меру резвая, синяки под глазами, кашель, спинная боль, просто как-то так случилось, что Он, не брезгуя, втихаря изволил выдохнуть две скабрезности, и одна, вот, в ноябре родилась тобой. Над тобой огни вселенные не удвоятся, не разрушится какая-нибудь стена, просто Он созвал свое неземное воинство и решил на миг тебя окатить сполна.
А тебя учили — нужно смотреть и взвешивать, чтобы вдруг потом не вылететь из игры. Но вокруг апрель и небо — какого лешего, у тебя такое сердце, что хоть разрежь его — все равно должно хватить на десятерых.
Так что ты глотай свой кофе и вишни льдистые, а ударили — так всхлипни и разотри.
И запомни — где-то есть еще тот, единственный, кто живет с такой же шуткою изнутри.
Саша Кладбисче, 2011
Муттер и Фатер гордятся Отто. Рост за два метра, глаза как сталь,
Тело, осанка, манеры — что ты, впору сниматься у Рифеншталь.
Он побеждает на скачках конских, Вагнера темы поет на бис,
Даже стреляет по-македонски. Белая бестия, as it is.
Но каждую ночь
из тумана глядя
черными дырами мертвых глаз
Отто является фройлян Надя в платье сатиновом.
Был приказ —
Каждый изловленный партизайне должен висеть на суку. И вот,
Отто с улыбкой «Jedem das seine» пойманных русских к допросу ждет.
В двери Надежду впихнули грубо. Отто глядит на нее свысока.
Наде семнадцать, разбиты губы, кровь на сатине, в глазах тоска.
Делу, увы, не помочь слезами.
Слышно — солдаты копают рвы.
Отто вздыхает — йедем дас зайне. Милая фройлян, мне жаль, увы.
Вдруг исчезает тоска во взгляде, зал погрузился на миг во тьму.
Прыгнув, на Отто повисла Надя, в ухо гадюкой шипит ему:
«Что, офицер, не боишься мести? Нынче я стану твоей судьбой.
Мы теперь будем цузаммен, вместе. Слышишь? Отныне навек с тобой.»
Надю за волосы тащат к вязу, в бабушкин, с детства знакомый, двор,
Где ожидает, к суку привязан, быстрый веревочный приговор.
«Шнапсу бы… Водки бы… Не иначе — стопку с товарищем вечерком».
Отто стирает рукой дрожащей Надину кровь со щеки платком.
Водка ли, шнапс ли, исповедальня — все бесполезно. Опять в ночи
Надя из курской деревни дальней смотрит на Отто, а он молчит.
Наденька шепчет «Jedem das seine!» Отто хрипит, воздух ловит ртом.
Дойче овчарка глядит на хозяина, длинным виляет, скуля, хвостом.
Был же приказ и была задача… Йедем дас зайне. В окне рассвет
Надя уходит. А Отто плачет
Семьдесят долгих кошмарных лет.
Вера Полозкова, 2009
ладно, ладно, давай не о смысле жизни, больше вообще ни о чем таком
лучше вот о том, как в подвальном баре со стробоскопом под потолком пахнет липкой самбукой и табаком
в пятницу народу всегда битком
и красивые, пьяные и не мы выбегают курить, он в ботинках, она на цыпочках, босиком
у нее в руке босоножка со сломанным каблуком
он хохочет так, что едва не давится кадыком
черт с ним, с мироустройством, все это бессилие и гнилье
расскажи мне о том, как красивые и не мы приезжают на юг, снимают себе жилье,
как старухи передают ему миски с фруктами для нее
и какое таксисты бессовестное жулье
и как тетка снимает у них во дворе с веревки свое негнущееся белье,
деревянное от крахмала
как немного им нужно, счастье мое
как мало
расскажи мне о том, как постигший важное — одинок
как у загорелых улыбки белые, как чеснок,
и про то, как первая сигарета сбивает с ног,
если ее выкурить натощак
говори со мной о простых вещах
как пропитывают влюбленных густым мерцающим веществом
и как старики хотят продышать себе пятачок в одиночестве,
как в заиндевевшем стекле автобуса,
протереть его рукавом,
говоря о мертвом как о живом
как красивые и не мы в первый раз целуют друг друга в мочки, несмелы, робки
как они подпевают радио, стоя в пробке
как несут хоронить кота в обувной коробке
как холодную куклу, в тряпке
как на юге у них звонит, а они не снимают трубки,
чтобы не говорить, тяжело дыша, «мама, все в порядке»;
как они называют будущих сыновей всякими идиотскими именами
слишком чудесные и простые,
чтоб оказаться нами
расскажи мне, мой свет, как она забирается прямо в туфлях к нему в кровать
и читает «терезу батисту, уставшую воевать»
и закатывает глаза, чтоб не зареветь
и как люди любят себя по-всякому убивать,
чтобы не мертветь
расскажи мне о том, как он носит очки без диоптрий, чтобы казаться старше,
чтобы нравиться билетерше,
вахтерше,
папиной секретарше,
но когда садится обедать с друзьями и предается сплетням,
он снимает их, становясь почти семнадцатилетним
расскажи мне о том, как летние фейерверки над морем вспыхивают, потрескивая
почему та одна фотография, где вы вместе, всегда нерезкая
как одна смс делается эпиграфом
долгих лет унижения; как от злости челюсти стискиваются так, словно ты алмазы в мелкую пыль дробишь ими
почему мы всегда чудовищно переигрываем,
когда нужно казаться всем остальным счастливыми,
разлюбившими
почему у всех, кто указывает нам место, пальцы вечно в слюне и сале
почему с нами говорят на любые темы,
кроме самых насущных тем
почему никакая боль все равно не оправдывается тем,
как мы точно о ней когда-нибудь написали
расскажи мне, как те, кому нечего сообщить, любят вечеринки, где много прессы
все эти актрисы
метрессы
праздные мудотрясы
жаловаться на стрессы,
решать вопросы,
наблюдать за тем, как твои кумиры обращаются в человеческую труху
расскажи мне как на духу
почему к красивым когда-то нам приросла презрительная гримаса
почему мы куски бессонного злого мяса
или лучше о тех, у мыса
вот они сидят у самого моря в обнимку,
ладони у них в песке,
и они решают, кому идти руки мыть и спускаться вниз
просить ножик у рыбаков, чтоб порезать дыню и ананас
даже пахнут они — гвоздика или анис —
совершенно не нами
значительно лучше нас
Дана Сидерос, 2012
Если плачет царевна, вянут в саду пионы.
Над столицей солнце и дождь пятый день подряд.
Что-то воет в лесу одиноко и монотонно.
Не везет рыбакам. В пекарнях коржи горят.
Если плачет царевна, мох укрывает камень.
Всякий крепкий побег безвольно лежит, как плеть.
С гор спускаются злые, угрюмые великаны —
подержать на ладони, погладить и пожалеть.
Море в гневе швыряет на берег ошметки пены,
огоньки и сирены скрываются в толще вод.
Если плачет такой, как я, то во всей вселенной
не случается ничего.
Катя Цойлик, 2012
Мальчик приходит домой, расшнуровывает ботинки,
Старенькое пальтишко вешает на крючок,
Бережно вынимает из рюкзака свой альбом с картинками,
Радостно убеждаясь — ни капельки не промок!
Ставит на плитку чайник со ржавым носиком,
Из холодильника сыр достает, колбасу, батон,
Шепчет себе: Вот я и взрослый…Ну ладно — взросленький…
Кошка выходит из комнаты, трется о стул хвостом.
Мальчик сидит у окна и глядит: вечереет, синь,
Тихий снег, дворник курит, ребята бегут куда-то…
Что-то тянет внутри: вечереет, а он у окна один,
И часы угрожающе движутся стрелками циферблата.
Мальчик щелкает светом, берет карандаш и листок альбомный
И рисует: вот рыцарь, вот солнце, а вот и принцесса в башне,
Когда просто сидишь и рисуешь — не холодно и не больно,
Даже если ты дома один, все равно — не страшно.
Мальчик слышит, как торопливо вращается ключ в замке,
В животе сотни радостных бабочек теплятся, рвут дыхание,
«Вот и мама пришла!», запах улицы, мягкий мех на его щеке,
Вот и кончились все волнения, все терзания.
— Ты поел? Как уроки? Что делал? Скучал? Замерз?
Мальчик радостно сыплет ответами, чайник опять горячий.
Каждый вечер понятен, вполне ожидаем, любим и прост,
И, казалось, что будет всегда так, и никогда иначе…
* * *
Мальчик приходит домой, расшнуровывает ботинки
Чуть задевает светильник нестриженой головой,
Вспархивают над абажуром оранжевым крошечные пылинки,
Мальчик принес с собой сыр, колбасу, Playboy.
Фоном на кухне включает телек, ставит на плитку чайник,
Тишь непривычную прочь изгоняя, как едкий дым.
Тишь до сих пор ему кажется страшной, чужой, случайной,
Не привыкает к ней, хоть и живет много лет один.
Можно бы было жениться, когда был в цене и спросе,
Но не срослось, не слюбилось, судьба не скрестила и не свела…
Входишь домой, тишина, пустота, и никто не спросит,
Где ты так долго, и с кем, и зачем, и вообще — как твои дела.
Так и сидит, дым пуская по кухне, на кромке ночи…
И, говорит вдруг скороговоркой, обнявши себя за плечи:
— Я поел, на работе завал, я замерз и скучаю очень… —
Говорит, говорит, говорит… И становится как-то легче.
Анна Долгарева (Лемерт), 2012
в осажденное десятилетие не завезли любви,
по телевизору диктор, жирен и безволос,
уговаривал: мол, без паники, дескать, общество оздоровим,
дескать, кто не любит, тот менее уязвим.
говорил, потом вещание прервалось.
ныне ее выдают по карточкам,
главным образом малым сим:
детям,
калекам с перебитым хребтом,
старикам светлоглазым и тем, кто неизлечим,
иногда матерям и душевнобольным,
ну а мы, молодые, и так проживем.
проживем.
как же мы любили, раскаляясь изнутри добела,
как же тратили мы ее бездумно, когда была,
как дарили щедро прохожим и городам,
котятам, щенкам,
причудливым облакам,
людям, которые боль приносили нам.
в осажденном десятилетии, где падает черный снег,
где человек человеку хуже, чем волк, — человек,
где пытаются строить новый мир на крови,
я живу на старых запасах любви.
я пытаюсь не ненавидеть ни тех, ни тех,
улыбаться в отравленной темноте,
ну хотя бы не бить в ответ.
я не знаю, как близко я к последней черте,
я не знаю, когда я пойму, что запасов нет,
я не знаю, как долго мы сможем пробыть людьми,
но, пожалуйста, если надо,
возьми.
возьми.
Кот Басё, 2011
Расскажи мне сказку о том, что я все смогу, что однажды ночью, стоя на берегу, руку твою сжимая в своей ладони, я увижу, что мир не рушится и не тонет, что не рвутся цепи, не падают якоря… Расскажи мне сказку, правды не говоря, расскажи мне сказку сильнее того, что есть… Не бывает чудес иных, кроме тех чудес, что мы сами себе напишем и создадим…
Расскажи мне, что я остался здесь не один.
* * *